Научно-популярный журнал, издается с 1926 года

Читают ли российских историков за границей?

Читают ли российских историков за границей?

Доктор исторических наук, член-корреспондент РАН, заведующий отделом западноевропейского Средневековья и раннего Нового времени Института Всеобщей истории РАН рассказывает нашему корреспонденту о России как о великой историографической державе.

Византинисты изучали русский

— Что это значит — быть великой историографической державой?

— Страной, в которой ученые интересуются не только собственной историей, но и историей всемирной. Это не оценка, просто констатация факта. США, Франция, Германия, Россия — великие историографические державы. А Испания, например, — нет, испанских ученых интересует только то, что связано с историей их страны. Правда, espanidad — ареал испанского культурного наследия — распространяется чуть ли не на половину земного шара…

— Россия всегда была великой историографической державой?

— По крайней мере, со второй половины ХIХ века изучение всемирной истории прочно утвердилось и в университетах, и в Академии наук, и даже в гимназиях (чему немало способствовало изучение латыни и древнегреческого). Своеобразное свидетельство знания классических сюжетов — большая популярность талантливо пародирующей гимназические учебники «Всеобщей истории, обработанной «Сатириконом».

— Российская историография была тогда частью мировой науки?

— Несомненно. Высоко ценилось российское византиноведение. Европейские византинисты даже жаловались, что российские коллеги намеренно скрывают свои важные находки, публикуясь исключительно по-русски. Поэтому серьезный византинист любой страны, как правило, знал русский язык. На самом же деле многие российские работы издавались в России и на иностранных языках, в том числе на древних.

Достаточно высоко ценилась русская аграрная школа, изучавшая западноевропейское общество. Для России в то  время крестьянский вопрос был куда актуальнее, чем для Западной Европы; не удивительно, что российские историки могли усмотреть в поземельных отношениях Средневековья и Старого порядка то, о чем их западноевропейские коллеги давно забыли. Французы с интересом и уважением встречали труды И.И. Лучницкого о французском крестьянстве Старого порядка, а П.Г. Виноградов стал основателем классической теории манора* и учителем целого поколения английских историков.

В начале ХХ века на мировую арену начала выходить петербургская школа изучения Средневековья, связанная прежде всего с талантливыми учениками И.М. Гревса. Докладчики российской делегации произвели на IV Международном  конгрессе исторических наук в Лондоне настолько благоприятное впечатление, что следующий конгресс решено было провести в Санкт-Петербурге в 1918 году.

Тут все и кончилось.

Разгром

— Большевики сразу бросились изводить византинистов и специалистов по французскому крестьянству?

— Нет, все произошло, конечно, не в одночасье. Университеты были разгромлены, но Академия наук продолжала действовать. Заботы у нее появились новые: ее непременный секретарь С.Ф. Ольденбург метался в поисках дров, продовольствия, в попытках выручить из тюрьмы арестованных ученых. Тем не менее сохранялись зарубежные связи, ученые даже ездили в заграничные командировки, а на V Конгрессе исторических наук в Брюсселе в 1923 году Россию представляла не делегация СССР, как было позже, но делегация Российской императорской Академии наук; членами Академии до конца 20-х оставались эмигрировавшие М.И. Ростовцев, П.С. Струве и другие. Да и делегация состояла во многом из российских ученых, оказавшихся на Западе.

Не могу удержаться от рассказа о профессиональной судьбе Н. Оттокара, профессора Пермского университета, уехавшего в Италию вскоре после революции. Специалист по итальянским городам раннего Средневековья, он сделал карьеру во Флоренции, стал там  профессором и заведующим кафедрой. Понимаете, одно дело — карьера М. Ростовцева, ставшего известным ученым в Америке: он занимался античностью, а эта сфера была в начале прошлого века в США не слишком хорошо разработана, и у него не  оказалось достойных конкурентов. Совсем другое дело — сделать карьеру в Италии, где своих специалистов по истории итальянских городов немало, и прекрасных специалистов. Но итальянская профессура почти вся была левой и настроенной против фашизма. Когда к власти пришел Муссолини, этих профессоров убрали, искали какую-нибудь фигуру с именем в научном мире и хотя бы нейтральную политически. Нашли Оттокара, который и стал заведовать кафедрой. Он не был членом фашистской партии, но и  в Сопротивлении не участвовал. Просто работал.

Но вернемся в Россию. Старую корпорацию академиков сломало в конце 20-х годов «академическое дело»: были арестованы десятки видных ученых, в основном историков. На VI Конгрессе исторических наук в 1928 году в Осло Россия была представлена совсем иной делегацией во главе с воинствующим марксистом М.Н. Покровским, который, занимая высокий пост в Наркомпросе,  настаивал на отмене преподавания истории в школах и  вузах. Новый облик российской исторической науки вызвал шок у зарубежных ученых. Впрочем, и советские историки постарались поскорее забыть о Покровском, поскольку тот впал в немилость, а его ученики были физически уничтожены. Но на следующем Конгрессе, в Варшаве в 1933 году, методологические эскапады наших историков-марксистов произвели не менее шокирующее впечатление, и традиция участия российских ученых в этих конгрессах надолго прервалась.

К началу 30-х годов положение исторической науки в СССР выглядело, мягко говоря, драматичным: аресты историков продолжались, систематический курс истории был изъят из школы. Осталось совсем немного исследовательских исторических программ и вузов, способных дать неплохое гуманитарное образование: Институт философии, литературы и истории (ИФЛИ), Институт красной профессуры (ИКП). Преподавали профессора дореволюционной  выучки, дореволюционные исследователи продолжали работать. Они-то в конце концов и создали базу новой, советской историографии после 1934 года, когда власть убедилась в необходимости иметь собственную, но все-таки полноценную систему исторического знания — от школьных учебников до вузовских кафедр и прочих атрибутов европейской исторической науки.

Конвенция и ее нарушители

— Вы хотите сказать, такой, которая уже перестала быть пугалом для мировой науки? Как им это удалось?

— Теперь трудно сказать, насколько искренни были дореволюционные профессора в своей послереволюционной эволюции в сторону марксизма. Не забывайте, что университетская и академическая среда до революции была достаточно левой, да и в мире марксизм пользовался большой популярностью, в том числе и среди ученых.

— При чем тут их политические предпочтения? Они, как вы утверждаете, были серьезными учеными…

— Да, это главное: в нечеловеческих условиях репрессий, войны, борьбы с космополитизмом им удалось создать относительно непротиворечивую систему знаний, пригодную для употребления в советской системе, сохранив при этом остатки академической респектабельности.

— Они продолжали заниматься наукой или с налетом респектабельности выполняли идеологические заказы?

— Разумеется, советская историография походила на нормальную науку не в большей мере, чем СССР походил на нормальное общество. Тем не менее это была наука. Ученые той вполне героической эпохи сохранили многие положения общей конвенции мировой историографии, несоблюдение которой немедленно выталкивало автора за ее рамки. То, что можно опровергнуть — историческая работа, то, что опровергнуть нельзя — нет. Историография — это работа с источниками; обязательна верифицируемость выводов, возможность их проверить. Ссылки на источники в любой научной публикации.  Спорят о том, историк или не историк Лев Николаевич Гумилев. Если историк — то тогда получи полной мерой: это он не читал, это он читал в переводе, это он знает по пересказу перевода, этого не знает вообще. Если он не историк, а создатель концепции — тогда что ж: это ярко, интересно, смело, это работа философа, мыслителя. Тогда и спорить не с чем.

— Зато всегда находились историки для дискуссий иного рода: Солженицын в «Красном колесе» извратил… неверно интерпретировал… шито белыми нитками — и всенародная поддержка типа «не читал, но осуждаю»…

— Солженицын — писатель, «Красное колесо» — художественное произведение, говорить о полноте охвата источников, о методах работы с ними, о верифицируемости столь же бессмысленно, как и обсуждать романы Пикуля. Но погром был политическим заказом, и охотники его выполнить всегда найдутся. Таких в любой сфере деятельности можно найти.

— Конвенция, внутреннее соглашение относительно того, что является наукой, а что — нет, касается более всего методологии работы и существенно меньше — ее содержания?

— Если оставаться в рамках научной методологии,  не получишь вовсе уж безумное содержание…

— Критерии, о которых вы говорили, вполне позитивистские?

— А лучше пока никто ничего не придумал. Конечно, слова этого избегали: буржуазная концепция.

Но именно на этих принципах профессорам с дореволюционной выучкой удалось воспитать новое поколение советских историков. Они, естественно, были уже не столь образованны, без прежнего блеска, —  но это были ученые.

— Как сочеталась добросовестная научная работа с битвой на идеологических фронтах?

— Советские историки научились отвечать на вопрос, зачем в условиях враждебного империалистического окружения (форсированной индустриализации, войны, восстановления народного хозяйства, подготовки к Третьей мировой войне и т.д.) надо изучать историю Древнего Рима, Крестовых походов или Войны за независимость американских колоний. В зависимости от «текущего момента» акцент переносился с пролетарского интернационализма (изучение «революции рабов и колонов» позволяет лучше вскрыть особенности классовой борьбы трудящихся — и вот уже сам Сталин на съезде колхозников ссылается на эту самую революцию) на патриотизм (изучать образование Тевтонского ордена важно для того, чтобы вскрыть агрессивную сущность германского милитаризма и героическую борьбу с ним славянских народов).

А главное — критика буржуазных исторических концепций и методов. Именно здесь проходит передний край идеологической войны, главной войны эпохи мирного сосуществования. Буржуазные историки ошибаются, потому что они — буржуазные, а следовательно, неправильно работают с источниками, неправильно их интерпретируют.  На критике буржуазной науки вырастали хорошие ученые: они брали лучшие работы мировой историографии и, после нескольких ритуальных заклинаний, пересказывали их содержание коллегам и широкой публике. Юрий Афанасьев, будучи молодым ученым, ездил в Париж с, кажется, искренним намерением разоблачить школу «Анналов» — и как-то ненароком в нее влюбился, и это во многом определило его эволюцию в науке.

— Но он ее все-таки критиковал?

— Критиковать можно по-разному, а наш читатель очень изощрен. Это сейчас, пожалуйста, пиши, что хочешь — как в анекдоте про неуловимого ковбоя: власть этим не очень интересуется. Тогда интересовалась.  Увольнение историка А. Гуревича из Института философии — это, конечно,  неприятная, но демонстрация заинтересованности власти творчеством гуманитариев.

— Были какие-то ценные указания, вроде Постановления о Зощенко и Ахматовой для всех литераторов?

— Конечно, были; их вычитывали в журнале «Коммунист». Правда, часто оставались сомнения насчет того, насколько они ценные — то есть  стоит ли за ними руководящее указание с самого верха или это чья-то заинтересованная  инициатива. Например, статья, обличающая структуралистов и явно направленная против А. Гуревича, как выяснилось, была личной инициативой автора А. Данилова, а восприняли ее поначалу как сигнал к новой кампании. Потом все потихонечку сошло на нет. А. Гуревича убрали из Института философии, но взяли в Институт истории, о чем он мечтал с самого начала и куда долго не мог попасть. Он ведь действительно был историком, а не философом.

Советская историография на рандеву с мировой наукой

— Когда советская делегация вновь появилась на международном Конгрессе историков?

— Впервые после перерыва в 1955 году в Риме, на Х Конгрессе, и произвела там хорошее впечатление. Во главе делегации был академик Е.А. Косминский, интеллектуал дореволюционной формации (сын университетского профессора-антиковеда), свободно владевший европейскими языками, автор вполне убедительных эмпирических исследований по аграрной истории. Он последовательно, но совсем не примитивно развивал марксистскую версию истории  в сочетании с эмпирикой, отвечавшей критериям научного исследования, это было внове и вызвало большой интерес. С тех пор СССР год от года увеличивал свое присутствие на этих конгрессах; венцом можно считать проведение XIII Конгресса в Москве в 1970 году.

— Как воспринимали западные коллеги наши ритуальные манипуляции цитатами классиков, чисто идеологической  интерпретацией результатов исследования? Для советской аудитории это был «шум», на который не следовало обращать внимания.

— Западный читатель и слушатель все принимал всерьез, за чистую монету. Порой это порождало недоразумения, недоумения. Примерно так получилось с докладом Н. Сидоровой на одном из таких конгрессов.

Сидорова была железной женщиной Института всемирной истории. Сначала секретарь партийной организации, потом задвинула Косминского и заняла его место заведующей сектором. Но именно она совершила переворот, заявив, что советский историк может и должен заниматься культурой. Утверждение, в 40-е годы не только спорное, но и опасное: именно за это была разгромлена ленинградская историческая школа. Для марксистского историка достойный предмет — только история социально-экономических отношений и классовой борьбы.

В 1954 году Сидорова опубликовала работу об Абеляре,  очерки по истории ранней городской культуры во Франции XII — XIII веков. Она цитировала Сталина, прогрессивного журналиста Ярослава Галана, «убитого во Львове по приказу католических мракобесов», но все-таки в традициях вполне буржуазного позитивизма читала источники и доказывала, что Абеляр был выразителем ранней городской культуры. Город дал в феодализме новую струю, новые, более радикальные религиозные течения. Книгу перевели на французский язык. По сути, за вычетом цитат и заклинаний, она писала то же самое, что и Жак Ле Гофф, известный французский историк Средневековья — но когда я сказал об этом во всеуслышание, меня чуть не убили: Ле Гофф светлый, а Сидорова — темная. Но критерии качества у нее, конечно, были, и была концепция, а это не так часто бывает. Кстати, именно она впервые начала советовать своим ученикам  обязательно читать Ле Гоффа; она же пыталась взять в сектор А. Гуревича.

— Она приехала на Конгресс с докладом о ранней городской культуре?

— Вот тут вышла накладка, несовпадение научного языка. Горожанин по-немецки «бюргер», по-французски — «буржуа». По-советски буржуа — классовый враг, а бюргер звучит нейтрально. Естественно, Сидорова называла героев своего исследования бюргерами, а слушатели никак не могли понять, почему именно в этом месте она переходит на немецкий. Короче, они ее не вполне поняли и приняли доклад прохладно. Если бы она немного в другом ключе преподнесла то же самое…

— Она не сделала это и позже, когда можно было?

— Она умерла в 1961 году, ей было всего 50 лет.

О влиянии советской историографии на мировую науку

— Можно ли всерьез говорить о вкладе советской историографии в мировую науку?

— Марксизм был на пике популярности среди европейских интеллектуалов  в пятидесятые-шестидесятые годы. Цитировали, правда, в основном не историков: большое влияние на них оказали концепции экономиста А. Чаянова; говорили о «циклах Кондратьева», увлекались М. Бахтиным, В. Проппом и русскими формалистами. Но и с нашими историками порой вступали в диалог на равных или почти на равных. Следили за исследованиями Французской революции в СССР (В. Далин, В. Манфред, А. Адо и другие). Восстала из пепла византинистика, правда, теперь в ней не столько скрупулезно изучали источники, сколько создавали смелые социально-экономические полотна. Сотрудничали в археологии. Работы по новым источникам, обнаруженным советскими историками, переводились на европейские языки.

Но в известности некоторых советских работ  был привкус славы ярмарочного монстра — такой, например, стала известность книги Б.Ф. Поршнева о народных восстаниях во Франции накануне Фронды, удостоенная  Сталинской премии. Основана она была на королевских интендантских донесениях, попавших в российские архивы и потому не известных французским коллегам. Однако их интерес к ней более всего был связан с лобовой марксистской интерпретацией французского абсолютизма как реакции феодалов на усиление классовой борьбы. Особенно поражал нахрапистый стиль изложения, обвинения буржуазных фальсификаторов, пытавшихся замолчать массовые народные движения, которые едва не привели к революции в XVII веке. Работа стала известна на Западе после того, как ее издали в ГДР в 1953 году; через десять лет ее напечатали и во Франции.

Разрушение привычных для французов стереотипов, соблазнительная простота поршневской концепции, железная логика, подкрепленная обильным цитированием источников, завоевали Поршневу немало сторонников на Западе. Одновременно звучала и язвительная критика историков, тут же приобретавших репутацию консерваторов. Французское историческое сообщество раскололось на «поршневистов» и «антипоршневистов». А в России эта же работа, несмотря на сталинскую премию, встретила глухое, но дружное и ожесточенное сопротивление коллег, которые в конце концов сумели вытеснить ее на периферию марксистской концепции абсолютизма. Но — ирония судьбы! — именно работа Поршнева и по сей день для многих французских историков являет собой образчик советского подхода к теме.

— Вы еще не сказали о таких громких именах — и у нас, и за рубежом, — как С.С. Аверинцев, А.Я. Гуревич, В.Д. Каждан…

— До сих пор идут споры, можно ли этих крупных историков назвать «советскими». Говорят о «несоветской советской историографии». И содержательно, и, что самое главное, стилистически они действительно выбиваются из рамок, в которых жила советская историография. На Западе их работы были широко известны, и не только среди специалистов.

— Вы считаете их советскими?

— А вы считаете советским фильм А. Тарковского «Андрей Рублев»? А музыку Эдисона Денисова? Но я уверен, что советское происхождение авторов придавало их сочинениям особую привлекательность.

Так или иначе советская историография, при некоторой специфичности своей репутации, «вернулась в мировую науку», с чем коллег много раз поздравляли на коллоквиуме, прошедшем в Москве и посвященном юбилею школы «Анналы», — это был 1989 год.

Тут-то все и кончилось.

Опять все кончилось?

— Почему вы считаете «советское происхождение» авторов  привлекательным для Запада? Это привлекательность экзотики, культуры племени мумба-юмба — типа «Они еще и говорить умеют»? Или привлекательность осуществленной мечты человечества: европейские интеллектуалы долго не желали верить в ГУЛАГ, несмотря на прямые показания очевидцев и огромное количество документов?

— Думаю, это прежде всего привлекательность силы танков, ракет, водородной бомбы, привлекательность победителя в войне. Именно поэтому, как только мы проиграли холодную войну и перешли в разряд развивающихся стран, западная публика потеряла львиную долю интереса к тому, что происходит в нашей культуре и науке.

Об этом писал еще Анатоль Франс: «Профессор, читающий о происхождении греческой керамики, должен принадлежать к нации, которая славится искусством лить пушки, иначе его не будут слушать. Из-за того, что маршал Мак-Магон в 1870 году был разбит под Седаном, его собрата Мориса Ренуара не признают в Оксфорде в 1897 году».

После поражений в Первой и Второй мировых войнах оказались вытеснены на периферию научной жизни лучшие немецкие научные школы.. Теперь уже не помнят, что  в начале ХХ века языком всей мировой науки, каким теперь пытается стать английский, был немецкий. Зная немецкий, вы могли быть в курсе всего интересного, что происходило практически во всех научных областях в мире. Немецкие университеты считались лучшими, немецкие научные школы во многих областях лидировали. У них была, например, исключительно сильная школа антиковедения.

После поражения Германии в Первой мировой войне лидером в науке решила стать Франция — ну то есть не Франция вообще, а французские чиновники, управлявшие образованием и наукой. Прежде всего они постановили создать университет, не уступающий Гейдельбергу, в котором   в начале века господствовал либерально-демократический дух. И действительно, в отошедшем к Франции Страсбурге создали принципиально новый французский университет, пригласив молодых перспективных ученых, которым вряд ли удалось бы быстро пробиться на хорошее место в любом старом университете.

— А что с немецкими антиковедами?

— Да ничего: они продолжали работать. Сокрушительным ударом для немецкой науки стало поражение Германии во Второй мировой войне.

— Поражение, а не приход к власти национал-социалистов?

— И то, и другое. Конечно, массовая эмиграция профессоров-евреев и репрессии против оставшихся очень ослабили национальную науку. Разумеется, были карьеристы из тех, кто сжигал книги или, покинув античность, начал разрабатывать расовую теорию применительно к мировой истории — но большинство ученых не были нацистами, не меняли ни профессию, ни специализацию.

Ну а после войны долгое время было не до науки, и ее финансирование резко сократилось. Но главное — международное научное сообщество начало сторониться немецких ученых: их меньше публиковали, реже приглашали. Сейчас есть специалисты по Древнему Риму, которые не знают немецкого языка — это и до сих пор нонсенс. Хорошие специалисты, конечно, знают немецкий, но престиж национальной науки в мире создается, когда идеи и репутации выходят за рамки узких специализаций.

— Вы хотите сказать, что проигрыш в «холодной войне» с Западом поставил в то же положение и нашу науку?

— В какой-то степени. Российские историки были неприятно удивлены тем, что они теперь не интересны Западу как представители особой национальной историографии. Правда, в Россию хлынули миссионеры, чтобы завоевать здесь новых приверженцев своего исследовательского направления: историческая антропология, гендерные исследования, психоистория, микроистория и т.д. Их внимательно слушали не только в надежде получить какой-нибудь грант западного фонда, но и в надежде найти замену единоспасающему марксистскому методу — но, увы, ни одно из модных направлений не могло занять опустевшее место в кумирне. Да и все это была улица с односторонним движением. Зато мир открылся, можно везде ездить, работать в европейских архивах и европейских университетах.

— И что, мы ответили на открытие мира всплеском открытий профессиональных?

— Зря иронизируете: список наших локальных достижений  не так уж короток. У нас немало молодых ученых, хорошо читающих клинопись, прекрасно знающих коптские и сирийские памятники. Наших археологов и кочевниковедов хорошо принимают на Западе. Число знатоков древнеисландского, да и древнеирландского языков у нас превосходит все ожидания. Есть вполне эффективные проекты международного сотрудничества. И все же если говорить об общем авторитете российской национальной историографии, о ее вкладе (о котором, повторюсь, судить можно по степени известности историка за пределами его узкой специализации) в мировую историографию, трудно назвать ее  отрадной. Мы интересны мировой науке больше всего источниками, прежде не известными на Западе: архивами III Интернационала, например, документами Второй мировой войны и т.д.

— Что же мешает нашим историкам привлечь внимание коллег блеском концепций, открытиями, сделанными в наших собственных архивах?

— Я полагаю, формирование российской национальной историографии пока еще не завершилось, и никакой согласованной системы наши исторические институции не образуют, а сами историки не образуют единого профессионального сообщества.

— Как вы считаете, вернут ли себе российские историки известность в мировом масштабе?

— Не знаю, иногда кажется, что авторитет нашей науки может быть несколько подкреплен нефтедолларами, запусками ракет «Булава» и металлическими нотками во властном дискурсе. Все это как бы повышает шансы российских ученых на особую партию в мировом оркестре историков.

С другой стороны, к этому подталкивают всевозможные шаги властей по усложнению жизни (точнее, выживания) российских университетов: в этих условиях борьба за индексы цитирования в западных изданиях может побудить наших историков активнее  вступать на мировой арене. Хотя и здесь все может свестись к имитации. Но если «возвращение России» в мировую историографию осуществится, то какая именно отрасль исторического знания сыграет здесь определяющую роль? Логично ожидать, что первыми здесь выступят специалисты по истории России (хотя что такое для России, например, история Украины, не решено до сих пор).

Но мы — непредсказуемая страна, и вполне возможно, что локомотивом может стать именно всемирная история. Наше особое — то ли европейское, то ли «азиопское» — положение в качестве созерцателей всемирно-исторического процесса может дать нам в руки некоторое преимущество.

Но вернемся ли мы в мировую историографию в обличье нового ярмарочного монстра или на правах равных собеседников, зависит от рационального выбора нынешнего поколения российских историков.

* Феодальное поместье в средневековых Англии и Шотландии. 

Reset password

Recover your password
A password will be e-mailed to you.
Back to
Закрыть панель