Россия в начале 20-х годов XX века

Россия в начале 20-х годов XX века

Мариэтта Чудакова

«Как Россия стала Советским Союзом?» На этот вопрос пытается найти ответ литературовед Мариэтта Чудакова.

Издательство «Время» подготовило к публикации новую книгу известного литературоведа Мариэтты Омаровны Чудаковой «Россия в ХХ веке. Рассказы для юных. Книга для чтения». Это трехтомник. Первая книга называется «Как Россия стала Советским Союзом. 1861—1922». В рамках нашего проекта к столетию 20-х «Сумасшедшие. Ревущие. Золотые» мы публикуем с небольшими сокращениями последнюю часть первой книги трехтомника, рассказывающую о самых разных событиях в России начала 1920-х годов.

Просвещение в первые советские годы

В 1920 году просвещение в стране возглавила Н. К. Крупская, жена Ле­ни­на. Она стала председателем так называемого Главполитпросвета при Наркомате просвещения. Сама она высшего образования не получила: проучившись всего год на Высших женских курсах, оставила их, вступив в студенческий марксистский кружок, и с головой окунулась в преподавание в воскресной школе для взрослых. Главной ее задачей там было не просвещение, а пропаганда. Она беззаветно поверила в марксизм и пропагандировала искренне и увлеченно.

На своем посту в Главполитпросвете Крупская прежде всего подготовила циркуляр для библиотек — о пересмотре библиотечных фондов и «чистке»[1] их от «идеологически вредной и устаревшей» литературы. Составлялись списки книг, в которых замечены «монархическое» и «религиозное» содержание. Понятно, как легко было малограмотным местным комиссарам зачислить туда романы Льва Толстого. Сама же Крупская исключала из библиотек философов Платона (идеалист!), Канта, Шопенгауэра, писателя Лескова. А детских писателей она вывела за пределы детских библиотек целых 97 персон! Среди них изъяла и мою любимую сказку — «Аленький цветочек» Аксакова… Детские стихи Чуковского она назвала в печати «буржуазной мутью», объявив: «Содержание детской книги должно быть коммунистическим». Циркуляр, подписанный Крупской, запрещал библиотекарям выдавать читателям Библию[2] и любую другую религиозную литературу. Этот запрет остался в силе на долгие десятилетия.

Судьба культуры в новой России

В июле 1919 года появилось постановление народного комиссариата просвещения:

«В целях упорядочения и правильной организации дела <…> постановляет:

1. Создать единый центр, который руководил бы всей театральной жизнью страны, объединяя как идейно-художественную, так и административно-хозяйственные стороны.

<…>

5. Все театральные студии, училища и т. п. подчиняются тому же центру».

Примечательно, что эта вера в эффективность единого центра стала важной чертой советской власти.

Одной из первых культурных задач новых властителей страны стало закрытие Большого театра.

В ноябре 1921 года в Доме печати в Петрограде проходил диспут «Нужен ли Большой театр?». В декабре 1921‑го в Москве уже говорили о назревающем закрытии Большого театра.

Однако Совнарком по предложению Луначарского (наркома просвещения) принял единогласное решение — театр сохранить.

Это решение вызвало гнев Ленина.

12 января 1922 года он пишет письмо в политбюро — на имя Молотова. Узнав, что Совнарком «единогласно принял совершенно неприличное[3] предложение Луначарского о сохранении Большой оперы и балета», Ленин предлагает это постановление отменить и из «сэкономленных таким образом миллиардов отдать не меньше половины на ликвидацию безграмотности и на читальни» — то есть на чтение обученными грамоте советских газет (Ленин никогда не скрывал этой своей главной цели в кампании по ликвидации неграмотности). В тот же день политбюро ЦК решает отменить постановление о сохранении Большого театра.

Но на другой день, 13 января, Луначарский пишет письмо Ленину, протестуя «самым категорическим образом против такого рассмотрения каких бы то ни было вопросов. <…> Как ни мудр Центральный комитет, но он, конечно, рискует, разрешая среди больших государственных дел относительные мелочи вроде вопроса о Большом театре, впадать в такие абсурды, если он не только не заслушивает каких-либо специалистов, но даже своего собственного, приставленного к этому делу человека, в данном случае меня, который за 4 года не мог же не приобрести в вопросах такого рода некоторого опыта…»

Луначарский разъясняет Ленину, что, закрыв театр, власть ничего не выгадает, поскольку понадобятся деньги, чтобы «поддерживать здание, которое нужно и для советских заседаний…», нельзя же, чтобы «обвалился сам Большой театр в виде европейской демонстрации нашей некультурности. К этому прибавьте, что те полторы тысячи человек, которые кормятся около театра, будут выброшены среди зимы на улицу, после того как с ними заключен был контракт на сезон. <…> Это попросту значит, что без всякой пользы для себя мы лишили бы куска хлеба полторы тысячи людей с их семьями, быть может, уморили бы голодом несколько десятков детей. Вот что значит фактическое закрытие Большого театра.

Продолжение его существования означает, что мы, не тратя ни одной копейки сверх тех 12 000 рублей в месяц, которые необходимы для поддержания здания, охраны материала и содержания оркестра, в то же время имеем театр, о котором и до сих пор еще идут хвалебные отзывы представителей иностранных держав и иностранной прессы, позволяем каждый вечер 2 тысячам людей, в том числе 500 рабочим, проводить время в теплом и светлом помещении, слушая хорошую музыку, а трудящимся, в количестве населения маленького уездного городка, сколько-нибудь прилично существовать своим специальным трудом.

Вот обстоятельства.

Я никоим образом не могу допустить, потому что я еще в здравом уме и твердой памяти, что, узнав эти обстоятельства, Вы продолжали бы настаивать на закрытии Большого театра. Может быть, мы делаем бессознательные ошибки и даже глупости, но сознательно мы их, конечно, не делаем».

14 января Луначарский «категорически» потребовал от Молотова и от политбюро «пересмотра этого вопроса в моем присутствии».

Луначарскому удалось отстоять Большой театр.

Он цитировал впоследствии в своих воспоминаниях аргумент Ленина в пользу его театра: «А все-таки это кусок чисто помещичьей культуры, и против этого никто спорить не может». Луначарский пояснял: «Специфически помещичьим казался ему весь придворно-помпезный тон оперы».

Коммуны

Моя мама рассказывала, как в 15 лет отправилась из своего родного села Вишенки за семь верст в уездный город Суздаль — босиком, с башмаками за плечами, чтоб не бить их зря… Встреченный односельчанин удивился:

— Ты куда это, Клавдя?

— В город. Там авангард! — гордо ответила моя будущая мама. Она не знала смысла этого слова. Но ей страшно нравилось его звучание.

Вскоре стала сельской учительницей (она окончила прогимназию) в новообразованной коммуне в селе Губачево.

…Она рассказывала, как те же самые парни, которые в селе весело шлепали девок по спине, здесь, в коммуне, вели себя очень целомудренно и вежливо.

Деньги на руки никому не выдавались. По субботам все собирались за столом и решали — кому купить сапоги, кому рубаху.

Приезжал из Суздаля глава коммуны, коммунист Иван Кузьмич. Рассказывал о будущем, казавшемся в его рассказах близким — рукой подать:

— Эх, Клавдя, знаешь, какая жизнь будет? Вот зайдешь ты в магазин, там сто самых красивых платьев висит! Примеришь, выберешь, какое тебе понравится, — и возьмешь!

— Бесплатно?..

— Конечно,бесплатно! Коммунизм — это каждому по потребностям! А денег — вообще не будет! …Знаешь, какая будет жизнь? Вот сядешь ты в своей комнате, перед тобой такой ящичек — и в нем все-все видно, что во всем мире делается! И в Америке, и где хочешь!..

…Коммуну вскоре сожгли местные крестьяне. Все разошлись по своим селам. Но к маме и через много лет приезжали в Москву ее коммунары из Иванова.

А в 1959 году, спустя 30 лет после незабываемого года в коммуне, она приехала в Иваново и разыскала Ивана Кузьмича. Двое старших детей у него выросли, жили отдельно. А он с женой и двумя школьниками жил в маленькой комнате в заводском бараке — коридорная система, один туалет в конце длинного коридора…

— Иван Кузьмич, да что ж тебе завод квартиру не даст?

— Да давал, Клавдя! Но у одного нашего рабочего четверо детей. Я ему уступил…

За тридцать лет он не изменил своим идеалам.

…Но изо всех маминых рассказов было ясно — коммуны не могли продержаться долго и повсеместно. Идеальные человеческие качества не тиражируются.

Блок и Чуковский

В 1921 году в Петрограде Горький был председателем правления Дома искусств, а членами правления были Блок и Чуковский.

Еще раньше, летом 1919 года, Чуковский стал вести семинар по критике в студии при издательстве «Всемирная литература» (тоже возглавляемом Горьким); когда открылся в 1921 году Дом искусств, студия переехала туда. Вел занятия и Гумилев.
Просвещение «масс», помощь молодым литераторам — все это казалось важным, насущным.

Дело Таганцева

21 июля 1921 года газеты сообщили о ликвидации в Петрограде крупного заговора, будто бы имевшего целью вооруженное восстание.

Во главе его были три человека: два бывших офицера (они погибли во время операции захвата организации) и тридцатилетний профессор Московского университета, известный ученый, географ В. Н. Таганцев, младший и любимый сын еще более известного ученого-правовика Н. С. Таганцева (есть сведения, что когда-то именно он выхлопотал для матери Ленина возможность проститься с сыном Александром). Были там и другие известные профессора: ректор Петроградского университета Лазаревский, М. Тихвинский…

Арестовано было 833 человека, среди них — поэт Николай Гумилев, находившийся — безо всякого преувеличения — в высшей точке расцвета своего таланта.

Сначала В. Н. Таганцев отказывался давать какие-либо показания. Но за дело взялся чекист, пользовавшийся (и не зря) особым доверием Ленина. Он сумел убедить Таганцева, что теперь, когда их организация открыта и разгромлена, ему нечего скрывать — ему надо помочь спасти жизнь сотоварищей. Таганцев знал, что арестована и его жена Валентина.

И Агранов — представьте себе! — убедил его подписать некое двустороннее соглашение:

«Я, Таганцев, сознательно начинаю делать показания о нашей организации, не утаивая ничего… Не утаю ни одного лица, причастного к нашей группе. Все это я делаю для облегчения участи участников нашего процесса.

Я, уполномоченный ВЧК Яков Сау­лович Агранов, при помощи гражданина Таганцева обязуюсь быстро закончить следственное дело и после окончания передать в гласный суд… Обязуюсь, что ни к кому из обвиняемых не будет применима высшая мера наказания».

…Тут дело было в том, что молодой профессор руководствовался давно закрепленными в его среде представлениями о чести, морали, верности слову и тому подобное. А так как мы невольно судим о людях по себе, он полагал, что и Агранов руководствуется этими общеизвестными нормами.

А чекист руководствовался, конечно, назиданиями Ленина, что общечеловеческой морали не существует, что нравственно то, что полезно пролетариату.

Поэтому ни о какой гласности суда речи не было, и петербуржцы узнали о расстреле всем им известного поэта Гумилева из списка казненных, наскоро приклеенного на телеграфных столбах.

Расстреляли 87 человек.

Спустя 71 год, в 1992‑м, все они были реабилитированы.

Однако некоторые историки сегодня считают, что организация была реальной. Не очень ясно, каким путем она хотела взять власть. Но похоже, что установить она хотела как раз реальную советскую власть — с реальными, без давления на избирателей, выборами и тому подобным.

Но дело даже не в том, кто из историков прав. Дело в огромном количестве и, так сказать, в качестве казненных (среди которых, повторим, поэт, составлявший гордость русской поэзии, и выдающиеся ученые). Казненных уже в мирных, а не в военных условиях.

И сама их казнь закрепляла в формирующемся советском сознании убеждение: за любое желание (даже не осуществленное) выступить против большевистской власти наказание одно — пуля в голову.

Поэтому, когда несколько лет назад радиостанция «Серебряный дождь» отмечала какую-то годовщину Гумилева и меня попросили рассказать о нем и ответить на вопросы радиослушателей, то вопросы сводились к одному: «Так был он замешан в заговоре или нет?» И подразумевалось — если да, то что поделаешь — расстреляли его правильно. И никто, решительно никто не сказал: «Ну, пусть даже и замешан — разве нельзя было не убивать, а посадить в тюрьму и дать бумагу и карандаш, чтоб писал стихи?..»

Новое искусство (начало 20х годов)

…Молодые люди с художественной жилкой — поэтической, живописной, скульптурной, архитектурной, артистической — в большинстве своем приняли революцию как шаг в новую жизнь. Они были уверены, что это значит — непременно и в новое искусство. В поэзии это был футуризм, начавшийся еще в 1910‑е годы, но теперь как бы узаконенный.

Быть может, самый яркий энтузиазм в те недолгие годы — 1919–1922 — был именно у людей искусства, поверивших в полное, многостороннее обновление жизни. К тому же действовал еще импульс художественного взрыва 1900–1910‑х годов (время, которое впоследствии назовут Серебряным веком). Бурлила нерастраченная художественная энергия, которую не погасила Гражданская война, тиф и страшный грипп испанка, косившие людей. Новое искусство возникало неожиданно — и совсем не только в Москве или Петрограде: в Витебске, Саратове, городах Сибири…

…Живопись, архитектура, молодое искусство фотографии (связанное главным образом с именем Родченко), дизайн (слова этого еще не было, а явление — было!), явившиеся в уже Советской России первой половины 1920‑х, придали движение мировому искусству ХХ века, стали одним из главных его направлений. Люди искусства мечтали не только о новом искусстве — новой живописи, новом театре, — но и о полном обновлении быта. Нуждались в этом обновлении дома, улицы, жилые комнаты, одежда…

Насчет одежды: «В отличие от наиболее промышленно-развитых стран в России в начале ХХ века процесс общей демократизации городской одежды еще только начинал себя проявлять. Даже в крупных городах внешне выраженная сословность костюма сохранялась вплоть до 1917 года. Мода практически не затрагивала основные слои трудящихся и ассоциировалась в их глазах прежде всего с одеждой имущественных слоев населения»[4].

Действительно, не составляло труда на улицах отличить мастерового — по картузу, сапогам и тому подобному, не говоря уже о заехавшем в город крестьянине.

Условия Гражданской войны потребовали резкой разницы прежде всего в одежде воюющих белых и красных — жителей одной страны

«В Красной армии отменили погоны и заменили всю эмблематику (звезда вместо кокарды и так далее)»[5]. И даже ночные стычки упростились: блеснул под луной золотой погон — значит, стреляй, не ошибешься.

Это выразительно показано в романе М. Булгакова «Белая гвардия». Там красных временно замещает наступающий на Киев Петлюра (социалист, глава Украинской народной республики). И когда он входит в город, офицеры (которые, преданные бежавшим гетманом Скоропадским, по малочисленности не могут оказать сопротивления) срывают погоны с себя и с юнкеров и кадетов — для спасения их жизни. Так поступает, например, полковник Най-Турс «в бледных золотистых погонах на плечах», который о своем спасении уже не думает. Он «подскочил» к унтер-офицеру Николаю Турбину «вплотную, взмахнул левой свободной рукой и оборвал с Николки сначала левый, а затем правый погон. Вощеные лучшие нитки лопнули с треском, причем правый погон отлетел с шинельным мясом. Николку так мотнуло, что он тут же убедился, какие у Най-Турса замечательно крепкие руки». А затем полковник отдает свою последнюю команду «необычным, неслыханно картавым голосом. Николка суеверно подумал, что этакий голос слышен на десять верст и, уж наверно, по всему городу.

— Юнкегга! Слушай мою команду: сгывай погоны, кокагды, подсумки, бгосай огужие! По Фонагному пегеулку сквозными двогами на Газъез­жую, на Подол! <…> Бой окончен! Бегом магш!».

После гибели Най-Турса Николка спасается по дворам, а дворник, увидев его, «вдруг завопил: — Держи, держи. Юнкерей держи. Погон скинул, думаешь, сволота, не узнают? Держи!» (курсив наш. — М. Ч.).

А старшего брата Николки Алексея Турбина, который с сорванными погонами убегает от петлюровцев, все равно опознавших в нем офицера, спасает женщина, прокричавшая ему от калитки в каменной стене: «Офицер! Сюда! Сюда…» И, уже укрывшись в ее доме, он спрашивает: «— Почему вы решили, что я офицер? Почему кричали мне — «офицер»?

Она блеснула глазами.

— Я думаю, решишь, если у вас кокарда на папахе. Зачем так бравировать?

— Кокарда? Ах, боже… это я… я… <…> все снял, а кокарду-то забыл!..»

После победы советской власти для офицеров не было иного именования, как «золотопогонная сволочь». Отсюда, как уже говорилось, потрясающий успех мхатовского спектакля «Дни Турбиных» с симпатичными золотопогонниками…

«В конце 1918 — начале 1919 года утверждали проекты новых типов военного головного убора (шлем-буденовка), шинелей, рубах и кожаных лаптей. Облик новой формы резко отличался от прежней: оригинальный силуэт головного убора (в традициях старинного русского шлема)…»[6].

Затем нэп реанимирует представление о моде, но победивший пролетариат решительно отвергает эти нэпманские «буржуазные предрассудки», полемически и демонстративно провозглашая «простоту и даже аскетизм в одежде».

Работы едва ли не первого советского дизайнера В. Татлина закладывают основы конструирования целесообразной одежды, то есть удобной для работы и гигиеничной[7].

Одежда теперь не шьется, а конструируется.

Конструктивизм

…В самом начале 20‑х появился этот термин — конструктивизм.

Маяковский в конце 1922 года, вернувшись из Парижа после «семидневного смотра французской живописи», писал не без гордости:

«Впервые не из Франции, а из Рос­сии прилетело новое слово искусства — конструктивизм. <…>. Конст­руктивизм, понимающий формальную работу художника только как инженерию, нужную для оформления всей нашей практической жизни».

Конструктивизм больше всего оказался связан с архитектурой (советские архитекторы М. Гинзбург, братья Веснины, Константин Мельников и другие[8]). Если попытаться выразить его суть кратко, это — обнажение конструкций. Никакой лепнины, никаких ложных, ничего не держащих колонн (пилястров). Наоборот: сделано очевидным, на каких именно несущих конструкциях держится здание.

И это архитектурное направление, родившееся в Советской России, стало одним из важнейших в мировой архитектуре ХХ века.

Может быть, даже проще понять суть конструктивизма на тогдашнем конструировании одежды.

Художница и дизайнер Варвара Степанова писала: «Вся декоративная и украшающая сторона одежды уничтожается лозунгом: «удобство и целесообразность костюма для данной производственной функции».

Понятно, что после Октября, считавшегося победой пролетарской революции, производство стало главным явлением и словом.

«В организации современного костюма надо идти от задания к его материальному оформлению. От особенностей работы, для которой он предназначен, к системе покроя.

Эстетические элементы заменить процессом производства самого шитья костюма. Поясню — не прикреплять к костюму украшения, а сами швы, необходимые в покрое, дают форму костюму. Обнажить способы шитья костюма, его застежки и прочее». Сегодня эти, так сказать, швы наружу — для нас дело давно привычное. Но тогда это было своего рода революцией.

В. Степанова предлагала ограничиться двумя видами одежды: прозодежда (рабочий костюм) и спортодежда — «подчиняется всем основным требованиям прозодежды и видоизменяется в зависимости от характера спорта…»[9].

На фотографиях образцы ее костюмов выглядят ново и щеголевато. Но, конечно, после Гражданской войны не могло быть и речи о запуске их в серийное производство. Одеть в них страну не получилось, хотя выступления некоторых групп студентов в ее спортивных костюмах все-таки проходили.

Точно так же не сразу удалось строить новое жилье. На все это не было средств у только недавно захватившего власть и затем выигравшего жестокую войну государства.

В начале 1920‑х ограничились газетными киосками в духе конструктивизма, трибунами и арками для многочисленных парадов — в том же духе — и, конечно, повсеместно развешанными плакатами.

«Время, о котором я сейчас вспоминаю, было стремительное время. Оно обгоняло жизнь и сознание людей, подхваченных потоком, оно не давало им возможности приостановиться и осмотреться, люди не успевали даже обернуться на тот берег, с которого их смыла буйная волна.

Грозен и ярок был воздух тех дней, когда так тесно, вплотную придвинулись друг к другу надежда и гибель, жизнь и смерть. И те, кто вдохнул его озон, неотвратимо менялись. Не волею своего решенья они вышли из прежнего жизненного уклада, но они уже вышли из него и возврат к нему был невозможен, хотели бы они этого или нет».

Это пишет поэт и художница Магдалена Вериго (1892–1994). Я познакомилась с ней, когда ей было 96 лет. Совершенно слепая, с совершенно ясным разумом. Покоренный ее умом, кругозором, свойствами личности, ей посвятил в ее последние годы свою жизнь совсем молодой человек Максим Левин. Вместе с ним и при активном участии автора мы готовили к печати ее мемуары и искусствоведческие статьи.

Она описывает, как Томск неожиданно притянул к себе в 1919–1920 годах многих людей искусства. «Они вошли и жили здесь жизнью большого напряженья, повышенной тратой энергии. И воздух в то время, казалось, стал ярче, и ветер звонче, и время неслось быстрее… <…>

В городе уже не было широких улиц, просторных тротуаров, обсаженных деревьями. Пешеходы шли в глубоких карьерах, прорубленных среди толщи сверкающих снеговых пород, они шли каньонами, ущельями, где полосы солнечного света перемежались с синевою теней такой глубины и силы, какие возможны только в мире непомраченного снега. <…> Город Снега был также и Городом Мора. Три грозных тифа — сыпняк, брюшняк и возвратный — справляли здесь свой пир и Пляску Смерти. Мертвых было так много, они как-то медлили уходить, казалось, продолжали участвовать в жизни, существовали бок о бок с живыми. <…>

Но вот сквозь завесы метелей на улицах города стали все чаще видны расклеенные здесь и там большие листы плакатов, объявлений, написанных наспех корявою кистью, призывы к трудовому объединению, к товариществу, к союзу. Они были как дружеские руки, протянутые из сумрака вьюг, как голоса привета и бодрости. И люди, пробиравшиеся сквозь буран, приостанавливались, задерживались около них, стояли кучками, не торопясь уйти, и перечитывали слова, внушавшие надежду.

На первом из них я прочла: «Товарищи художники! Идите на общее собрание секции Изо! Оно будет там-то…»

И я пошла на их зов»[10].

Радуга нового искусства засияла над голодной, гибнущей от эпидемий Россией в самом начале 1920‑х годов И держалась на небосклоне недолго, как и положено радуге. Но успела облучить мировое искусство на несколько десятилетий вперед.

Голод[11]

Философ и литератор Ф. Степун в своих замечательных по содержанию и блестяще написанных мемуарах «Бывшее и несбывшееся» (всем рекомендую прочитать) вспоминал свой разговор летом 1921 года со знакомым врачом, вернувшимся с Нижнего Поволжья. Он «скупо, безо всякой живописи, одними фактами и цифрами, рассказывал о голоде. <…> На его письменном столе лежала кипа телеграмм из голодающих губерний, среди которых была та, в которой сообщалось, что голодающие, съедавшие раньше только покойников, поставили капкан сытому американскому врачу, которого ночью убили и съели… Александр Сергеевич закрыл лицо ладонью и откинулся в кресло. Когда он отнял руку, на нем, в точном смысле слова, не было лица, вернее, его лицо было лицом мертвеца».

«Прекрасно зная все ужасы уже наступившего голода, Ленин и Молотов в циркулярной телеграмме партийным руководителям на местах от 30 июля 1921 года требовали «неуклонного взимания продналога, применяя в случае необходимости всю карательную власть государственного аппарата».

В декабре 1921 года Дзержинский ввел «летучие революционные трибуналы», разъезжавшие по деревням и немедленно приговаривавшие не сдавших продналог крестьян (можно представить себе, в каком состоянии были к декабрю злосчастного года эти крестьяне!.. Наверняка уже похоронившие кого-то из своих детей. — М. Ч.) к тюрьме или лагерю». Сами же коммунисты-ревизоры, начавшие в 1922 году изучать «перегибы» при взимании продналога, сообщали: «Злоупотребления реквизиционных отрядов достигли невообразимого уровня. Практикуется систематическое содержание арестованных в неотапливаемых амбарах, применяются порки, угрозы расстрелом. Не сдавших полностью налог гонят связанными и босиком (зимой! — М. Ч.) по главной улице деревни и затем запирают в холодный амбар. Избивают женщин вплоть до потери ими сознания, опускают их нагишом в выдолбленные в снегу ямы…»

И это власть, именовавшая себя рабоче-крестьянской!

Изымали в налог все, включая зерно для посевов… А семенной фонд всегда был для крестьянина неприкосновенным запасом — хлеб будущего года… «В Киевской губернии стали происходить массовые самоубийства крестьян целыми семьями «вследствие непосильности продналоговых ставок». Эта беспощадность по отношению к своему народу сильно аукнется советской власти — через 20 лет, в первые месяцы Великой Отечественной войны…

«Независимые русские общественные деятели, среди них всемирно известный экономист Кондратьев, министр продовольствия Временного правительства Прокопович, видный общественный деятель Кускова, академики, врачи, желая помочь страждущему народу, как в былые дореволюционные времена, создали Комитет помощи голодающим — Помгол. Но они почти сразу же были арестованы, обвинены в стремлении к свержению советской власти и сосланы в уездные города. «Газетам дадим директиву… <…> Изо всех сил их высмеивать и травить не реже одного дня в неделю в течение двух месяцев», — приказывал Ленин. Заместитель председателя ВЧК Уншлихт так объяснял причины борьбы с Помголом: «Вы говорите, что Комитет не сделал ни одного нелояльного шага. Это — верно. Но он являлся центром притяжения для русского общества. Это мы не можем допустить. Знаете, когда нераспустившуюся вербу опустят в стакан с водой, она начинает быстро распускаться. Так же быстро начал обрастать старой общественностью и Комитет… Вербу надо было выбросить из воды и растоптать».

Одних членов Комитета выслали за границу, других сгноили в лагерях. Для власти главное было — исключить общественный контроль за расходованием собранных «на голод» средств. «Узнав, что советское правительство предлагает зерно на экспорт и активно вывозит золото и драгоценности на поддержку мировой революции и, в частности, на покупку оружия для новой большевицкой[12] революции в Германии, американцы прекратили помощь». И их можно понять.

Еще осенью 1921 года зарубежная русская печать писала, что «вместо употребления денег русского народа на борьбу с голодом, большевики бросают их на содержание огромного заграничного штата шпионов, провокаторов и поджигателей мировой революции». Если здесь и есть преувеличение, то не слишком большое: советская власть никогда не жалела денег на агентуру и агитаторов.

К лету 1923 года в «пострадавших губерниях не досчитались 5,1 млн. человек. Стряслась крупнейшая в Европе со времен Средневековья демографическая катастрофа. Вызвана она была не стихией, а более чем на 9/10 действиями ленинского правительства. От подобной засухи в 1891–1892 гг. погибло 375 тысяч человек» (Зубов А. Б., С. 749).

То есть при советской власти погибло от голода в 13 с половиной раз больше людей…

Окончание в мартовском номере


[1] Именно тогда появилось новое и отвратительное советское значение этого слова: сначала — «чистка» библиотек от плодов человеческого разума и таланта, затем — «чистка» разных советских учреждений от людей…

[2] Этот запрет действовал до конца советской власти. Библию нельзя было ни получить в библиотеке, ни купить. Если же везти из-за границы — можно было (если застукают при пересечении границы) очень крупно за это поплатиться.

[3] Чем уж, хочется спросить, такое неприличное?..

[4] Хан-Магомедов С. О. Конструктивизм — концепция формообразования. — М., 2003.

[5] Там же.

[6] Хан-Магомедов С. О. Указ.соч.

[7] Хан-Магомедов С. О. Указ.соч.

[8] О каждом из них есть монографии С. Хан-Магомедова.

[9] Хан-Магомедов С. О. Указ. соч.

[10] Вериго М. Б. Из мемуарной книги//Четвертые Тыняновские чтения. — Рига, 1988. (М. Б. Вериго была в 1919–1920 годах председателем секции ИЗО Томского отдела Наробраза).

[11] Весь материал этой главы взят из не раз цитированной нами книги, подготовленной российскими и зарубежными историками под ред. проф. А. Б. Зубова «История России. ХХ век: 1894–1939» (М., 2009), глава «Спланированный голодомор 1921–1922 гг., его формы и цели. Борьба с Церковью».

[12] Сохраняю написание авторов книги.