Ирина Антонова: «… Дух, перед которым надо преклониться…»

Ирина Антонова: «… Дух, перед которым надо преклониться…»

С Ириной Александровной Антоновой мы были знакомы очень давно: свое первое интервью с ней я сделала еще, кажется, в университетские годы… Уже на «Маяке» она постоянно была у меня в эфире и в коротких интервью, и в моей программе «Золотое сечение»; она часто давала мне советы и профессиональные, и даже личные, нередко оказывала помощь. Ирина Александровна была человеком закрытым, не любила говорить о себе, хотя иногда, редко, мы сидели с ней в ее музейном кабинете, и за чашкой вечернего или утреннего чая она рассказывала о своей жизни; а в конце 1990-х «Независимая газета» опубликовала большое наше с ней интервью, на разворот. Многое осталось в моей памяти, главное (ведь рукописи, как известно, не горят) я бережно хранила полную запись нашей с ней двухчасовой беседы шестнадцатилетней уже давности, где она рассказывала о том, как жил ее музей в военные годы, и как жила она сама в те трагичные и далекие уже дни. Фрагменты этой беседы мы использовали на «Маяке» для проекта «Мы ничего никому не должны!», за который получили престижную «Радиоманию». Идея проекта принадлежала моим старшим товарищам, коллегам и добрым друзьям Григорию Александровичу Шевелеву и Ольге Виленовне Русановой. А вот часть полного текста нашей беседы с Ириной Александровной, за изъятием части моих вопросов, публикуется впервые.

Поистине великая женщина и яркая личность Ирина Александровна Антонова в музейном мире во многом была первопроходцем. Как нередко говорит знаменитый коллекционер и филолог Рене Герра о нашей интеллигенции первой волны эмиграции, «они унесли с собой Россию». Вспоминая Ирину Александровну, светлая ей память, понимаешь, что она унесла с собой эпоху…

Татьяна Пынина

Татьяна Пынина: Ирина Александровна, Вы пришли работать в музей в конце войны. Каким Вы его застали? Какой была коллекция музея в предвоенное время, что она в себя включала?

Ирина Антонова: Я поступила на работу в музей 10 апреля 1945 года — за месяц до окончания Великой Отечественной войны. Но это не значит, конечно, что я до этого не бывала в музее. Впервые я переступила его порог в 1940 году и, как многие, кто впервые сюда приходит, была поражена масштабом материала, который в нем находится, — прежде всего в историческом плане. В самом деле, здесь — памятники Древнего Египта, замечательная коллекция античности, которая представлена в основном слепками, выполненными в натуральную величину. Они делались еще в самом начале XX века, — очень качественные, превосходные работы, дающие представление о подлинниках. Есть большая и очень интересная картинная галерея, в которой можно познакомиться с искусством от Средних веков до конца XIX века. Когда я пришла в музей, в нем еще не было искусства XX столетия, оно появилось позже. И, наконец, много памятников прикладного искусства, мебели, всякого рода ювелирных изделий. Я, конечно, знала, что музей хранит и большое количество графических произведений: рисунков, гравюр и всякого прочего интересного материала. Уже тогда в музее была очень большая нумизматическая коллекция. По объему она не намного отличалась от той, что находится в музее сегодня, — примерно на 150 тысяч экспонатов. Сегодня в музее 650660 тысяч художественных экспонатов самого разного рода. Одним словом, это большой музей мирового искусства, — прежде всего, зарубежного. В разделах нумизматики и графики есть и коллекции русского искусства: рисунки, гравюры, монеты и медали, но это небольшая часть относительно к общему составу галереи.

Т. П.: Ирина Александровна, расскажите, пожалуйста, о том, как работал музей в годы войны. Что стало с его коллекцией, как было принято решение о вывозе экспозиции музея в эвакуацию, кто этим занимался?

И. А.: Видите ли, я не работала в музее в годы войны. Как я уже сказала, я пришла в последний месяц войны. Но я застала тех немногочисленных сотрудников, которые там оставались в течение всего военного периода. Прежде всего это был Павел Дмитриевич Корин, замечательный, огромный художник России и вместе с тем — совершенно уникальный реставратор. Павел Дмитриевич очень любил эту работу и в течение многих лет возглавлял реставрационные мастерские музея. Там же работал в качестве реставратора, но в основном по прикладному искусству, Михаил Александрович Александровский. Я застала там Всеволода Владимировича Павлова, очень видного египтолога, который заведовал отделом Древнего мира. Там работали Антонина Николаевна Водо, замечательный специалист в области французского искусства, прежде всего, графики, и Елена Ивановна Смирнова, сотрудник гравюрного кабинета. Из античников в музее работали Наталья Николаевна Бритва и Нина Михайловна Лосева. Были еще человек семь смотрителей и около шести рабочих. Вот, собственно говоря, это тот маленький коллектив, который работал в годы войны, люди, которые провели всю ту огромную, поистине героическую работу, которую мы сейчас знаем по архивам, по отчетам музея, по приказам, которые издавались в то время. Существует еще один очень интересный документ — дневник Натальи Николаевны Бритвы, исполнявшей в то время обязанности ученого секретаря, где день за днем, буквально по нескольку строчек, она описывала все, что происходило в музее.

Я навсегда запомнила тот день, когда мы узнали о начале войны. Это был воскресный солнечный, яркий, июньский день — 22 июня. Накануне я сдала последний экзамен первого курса по египетскому искусству, а сдавала я его Всеволоду Владимировичу Павлову. Ощущение радости и счастья, которое меня переполняло накануне и утром того дня, сделали его одним из самых запомнившихся дней моей жизни. И вот неожиданно — известие о войне.

Буквально через два дня стало понятно, что нужно начать работу по спасению и сохранению ценностей, которые находились в музее. За несколько дней все памятники были перемещены в относительно безопасные места. Еще какое-то небольшое время музей был открыт для посетителей, но показывали только слепочные коллекции.

В первые же дни ушли на фронт очень многие сотрудники музея, прежде всего молодые экскурсоводы. Некоторые из них — Перегудов, Воробьев, Прохоров — не вернулись с войны, я знаю об этом из рассказов моих коллег. Но некоторые вернулись. Скажем, Василий Яковлевич Симонов, замечательный рабочий, помогавший во всех операциях, во всем, что делается с художественными произведениями в любом музее: упаковка, перенос, повеска и так далее. У него были уникальные руки, уникальная любовь к художественным памятникам. К сожалению, сейчас мы очень редко находим таких людей среди вспомогательного состава музеев. Вернулся с войны и Самоцветов, который работал в охране музея. В первые же дни в ополчение записались профессор Авдиев, профессор Бловацкий, который был моим учителем в университете.

В начале июля в музей пришло указание о необходимости эвакуации памятников. Это была очень срочная работа, которая была совершена за десять дней. Она заключалась в том, что, во-первых, нужно было отобрать те памятники, которые подлежали вывозу из музея, прежде всего его шедевры, особенно ценные экспонаты, во-вторых, надо было произвести все необходимые учеты и другие работы, в первую очередь — работы по упаковке этих памятников для эвакуации. Эту работу делали реставраторы и рабочие, которые здесь были. Но к тому времени их было уже не так много, ведь очень многие мужчины были уже призваны на фронт. Приехали работники театров, какие-то студенты, которые еще не были призваны, и они помогали в этой работе. Чем сложна эта работа? Все надо было упаковать в ящики. Пришли абсолютно сырые ящики, сделанные из сырой древесины, их срочно сушили, обклеивали клеенкой, одним словом, их приводили в такое состояние, чтобы в них можно было погрузить художественные ценности. Упаковывали картины, рисунки, гравюры, монеты, древнеегипетскую скульптуру, подлинники античные, японские свитки, габаритную скульптуру. Особенно сложно было упаковывать очень большие картины, — не было таких ящиков, в которых они могли бы разместиться, поэтому их накручивали на валы. Это специальная работа, которую могли делать такие люди, как, скажем, Павел Дмитриевич Корин, то есть специалисты очень высокой квалификации. Где-то к середине июля вся эта огромная работа была проделана, все это погрузили на грузовики, отвезли на Казанский вокзал и погрузили в поезд.

Но в течение трех дней не было разрешения на выезд. Это было связано с тем, что через Москву на фронт проходили эшелоны, и вагоны, в которых размещались эти ящики, стояли. Кстати, в этом эшелоне находились и ценности Третьяковской галереи, сопровождал их Александр Иванович Замошкин, директор галереи, который после войны стал директором Музея изобразительных искусств имени Пушкина. Так вот, доподлинно известно, что через несколько часов после того, как эшелон был отправлен, станция, на которой он простоял три дня, была разбомблена. Были брошены огромные, мощные бомбы, которые разгромили место, на котором стоял эшелон. Можно себе представить, что бы это означало для отечественной культуры. Но эшелон ушел, и, что любопытно, но характерно для военного времени, — те, кто ехали, даже не знали, куда они отправляются, — им этого не сказали. Михаил Александрович Александровский рассказывал, что узнал о том, что едет именно он, а не кто-то еще, за несколько часов до отправления. Он не успел даже взять денег, вообще самого необходимого, что потом создало ему очень большие трудности. То же самое касалось сотрудников Третьяковской галереи, которые уезжали с этим эшелоном. Через девять дней они прибыли в Новосибирск, и там разместились все эти ценности. Всю войну они находились в ящиках. Правда, в один из моментов, когда они уже подъехали туда, начался проливной ливень, и, хотя это было строго запрещено инструкцией, ящики пришлось вскрыть, — сотрудники боялись, что картины могут промокнуть. Но все обошлось, и памятники хранились в основном в здании Новосибирского театра оперы и балета.

Не так давно я побывала в Новосибирске, побывала в тех коридорах. У нас есть снимки, сделанные там, где стояли наши ящики. Там они пробыли до ноября 1944 года, когда был отдан приказ на их реэвакуацию в музей. В общей сложности там было 482 ящика нашего музея, в которых было запаковано 103 238 экспонатов, это точные цифры. Помимо экспонатов, там были ценные книги и архив. Была еще вторая партия, которая ушла примерно месяцем позже в Соликамск. Но самое лучшее и самое ценное было вывезено именно в Новосибирск.

Музей зажил жизнью, которой жили очень многие учреждения в осажденном городе, ведь враг стоял под Москвой. Было много бомбежек. Я их очень хорошо помню, потому что я дежурила на крышах и сбрасывала с них зажигалки, как многие другие. То же самое происходило в музее, были установлены ночные и вообще круглосуточные дежурства. 67 августа была очень жестокая бомбежка, и многие бомбы попали прямо в крышу музея. Она была частично разрушена. В Греческом дворике и других залах в это время дежурила античница Надежда Николаевна Погребова, и ей удалось предотвратить пожар. Но все-таки одна бомба очень долго тлела на втором этаже, и в результате на следующий день начался пожар. Сгорело панно замечательного художника Головина с изображением афинского кладбища, — большое панно, вмонтированное в стену и украшавшее экспозицию античного искусства.

Был еще один очень страшный случай, самый страшный для музея, который произошел 14 октября 1941 года. Фугасная бомба попала в здание и на территорию рядом с музеем, туда, где сейчас находится самое близкое к музею здание Института философии. Это был удар огромной силы, в результате чего около 10 тысяч квадратных метров стекла, — перекрытие музея, 85 % его, как было подсчитано — обрушились в самые залы музея. В результате этой катастрофы пострадал боковой фасад, 178 стекол были разбиты, а многие окна, их металлические рамы были просто вдавлены в корпус. Это был очень серьезный ущерб, нанесенный зданию музея, и главное — его внутренним помещениям. К тому времени все, что было можно, в том числе мелкие слепки, спустили в подвалы, но в залах оставались, скажем, фигура Давида в Итальянском дворике музея, гиганта высотой 5,5 метров, два всадника эпохи Ренессанса, работы Верроккьо и Донателло, так называемые «кондотьеры». Они были обложены мешочками с песком, над ними были выстроены домики из теса, но этот обвал стекла, конечно, не мог не сказаться, что-то было поцарапано. Памятники не были разбиты; тем не менее, музей открылся небу.

Пришел октябрь, начались дожди, затем снег, все эти осадки попадали в музей. Розовая лестница обледенела, на ней лежали сугробы. Ближе к весне все это начало таять, и вода пошла по лестницам, по залам. И несколько человек — главным образом женщины, которые остались там, рабочие, охрана — с лопатами убирали снег, с тряпками убирали воду. У нас есть снимки. Это была просто непосильная, огромная физическая работа. Надо было следить за тем, чтобы не намокал гипс, памятники, спрятанные в подвалах, систематически проверять их состояние. Отказало отопление, — оно было налажено только в 1944 году. Был отключен свет. То есть, целый ряд жизненно необходимых функций в музее просто не существовали. Я это говорю к тому, чтобы нам сегодня можно было оценить тем более вот тот поистине героический труд музейных сотрудников в те годы. Я знаю, что примерно то же самое происходило и в Третьяковской галерее, и в Эрмитаже, и в других музеях нашей страны, которые оказались в поле действия авиации или прямо на территории, занятой противником.

Где-то в 1942 году, когда действовать своими силами было уже невозможно, прибыл 5-й Московский полк противовоздушной обороны Москвы, они помогли рубероидом, досками, помогли отчасти заколотить плафон. У нас же очень сложное перекрытие, его придумал архитектор Клейн, — у нас есть плафон, подфонарник и фонарь, то есть получается три уровня стекла. И все они были пробиты. И потом постоянно раздавался звон в залах музея, это сыпались остатки стекол, которые еще уцелели.

Вся маленькая группа людей ютилась в нескольких комнатах. На втором этаже на заднем фасаде музея есть такой полуэтаж (когда-то это была квартира директора). Отопления там не было. Эти несколько человек просто пребывали там, иногда целыми сутками. Топили буржуйку, там же готовилась какая-то нехитрая еда. В музее есть обмеры, температура иногда доходила до — 18 градусов. И вот в полутемном музее, потому что доски и рубероид прикрывали какие-то его части, с фонариками каждые 23 часа делались обходы. Они зафиксированы в документах. Это вовсе не фантастические рассказы: есть специальные листы, в архиве можно их посмотреть, как они следили за состоянием музея. И вот что меня особенно поражает: эти сотрудники продолжали работать не только как уборщики и как рабочие, они работали в качестве хранителей, более того, научных сотрудников. Они выезжали на Казанский и Киевский вокзалы и читали там лекции, проводили беседы, — в основном, конечно, патриотического направления, показывали фотографии гравюр, посвященных каким-то героическим периодам жизни русского народа: Суворову, и так далее. Проводились беседы, скажем, на тему, что такое картина, как ее смотреть, об античных мифах, об античном искусстве. Лекций проводилось огромное количество: до 2 тысяч таких бесед в течение года, есть даже цифры, что их слышали 53 тысячи человек. Это были в основном бойцы, которые скапливались на вокзалах в ожидании отправления на фронт. К ним приезжали наши сотрудники и читали им лекции. Уже с конца 1942 года начались работы над научными темами, более того, в 1943 году были защищены три диссертации. Я все это говорю к тому, что жизнь продолжалась. Видимо, была какая-то духовная опора, духовная сила, которая позволяла людям не опустить голову, не смириться под тяжестью невыносимых, чудовищных бытовых условий, но продолжать сохранять музей, сохранять себя, свою душу, свою профессию, свое достоинство перед лицом того, что происходило. Меня все это очень волнует, и когда я читаю все эти сухие отчеты о цифрах, я вижу за ними дух, перед которым надо преклониться.

Т. П.: Ирина Александровна, расскажите, пожалуйста, о себе в годы войны. Где именно Вы жили в Москве, как Вы работали после занятий в институте в ночную смену в госпиталях, каков был дух в городе? И, естественно, о культурной жизни Москвы того времени: какие книги Вы читали, какие концерты посещали?

И. А.: 16 октября — это памятная москвичам дата, дата массовой эвакуации из Москвы, потому что была абсолютно реальная угроза захвата Москвы немцами. Уезжали учреждения, университеты, институты. Все закрылось. И до середины января, в течение трех месяцев я была в эвакуации в Куйбышеве вместе с моей матушкой, жили мы в том же вагоне, в котором приехали. В середине января мы вернулись назад, была такая возможность. Как раз в это время, 26 января, открылся университет, и я продолжала учебу. Тут же я поступила на курсы медсестер и окончила их с очень приличными оценками, — у меня сохранился этот диплом, — и приступила к работе.

Сначала я работала в госпитале на Красной Пресне. Туда поступали раненые прямо из-под Москвы, особенно много летчиков, молодых ребят, моих сверстников. Многие из них обгорели в сбитых самолетах. Все они поступали с очень большой площадью ожогов, иногда смертельной. Их клали в специальные кровати со специальным светом, который залечивал эти раны. Очень много было ампутаций в госпитале. Обычно транспорты приходили ночью, и все медсестры и хирурги участвовали в переноске раненых из машин на хирургический стол или в палаты. Тогда я увидела страшное лицо войны, молодых, искалеченных, искореженных людей. Конечно, было очень страшно на операциях, страшно держать ампутированные конечности. Но тем не менее — я даже не знаю, может быть, кого-то шокирует такое признание, — было чувство какой-то внутренней энергии и силы, уверенность в том, что все это будет преодолено, что все это делается во благо, чтобы наступил период счастья, достойной жизни. Была абсолютная, стопроцентная уверенность в победе, но отчего и как, не знаю.

Потом я работала в другом госпитале, на Бауманской улице, там были в основном выздоравливающие люди, иногда после тяжелых ранений. Но опыт работы на Красной Пресне навсегда остался в моей жизни. Одновременно шла учеба. В университете не было отопления, мы сидели в ватниках, в перчатках, писали карандашами, еще чаще наши профессора предлагали нам прийти к ним домой, где все-таки было теплее, и там мы занимались. Нашими главными наставниками были Виктор Никитич Лазарев и Михаил Владимирович Алпатов. Известно, что первые годы войны были очень трудными, очень опасными, в общем, во весь рост стал вопрос о жизни или смерти нашей страны, и тем не менее дух жил не только в маленьких комнатах второго этажа нашего музея, он жил в Москве, он присутствовал, прежде всего, в жизни ее культуры. Это могла быть просто борьба за сохранение памятников, за свою специальность, но это была и жизнь культуры в ее подлинном характере. Были концерты, спектакли. Я — очень театральный и музыкальный человек. Я всегда посещала театры и концерты, и до, и во время, и после войны. Но, конечно, жизнь культуры в годы войны в Москве мне запомнилась особенно.

Вот несколько эпизодов. 30 марта 1942 года, днем в Колонном зале Дома союзов состоялось первое исполнение Седьмой симфонии Шостаковича. До этого она, написанная в 1941 году, была исполнена, не скажу точно, или в Ленинграде, или где-то на юге России, но в Москве она исполнялась в первый раз. Мы с моей приятельницей Ириной Даниловой, с который мы вместе учились, которая потом многие годы работала и сейчас продолжает работать в нашем музее, пришли на этот концерт. Зал был полный. Я уже была подготовлена отцом к слушанию Шостаковича. Еще в 1937 году он привел меня на премьеру Пятой симфонии, потом, в 1940-м, — на Квинтет Шостаковича. Я знала эту музыку. Не могу сказать, что тогда я ее понимала так, как сейчас, но тем не менее я слушала ее с большим вниманием и интересом. Мы прослушали симфонию. Я думаю, она дошла до нашего сердца полностью. Там есть такие мотивы, такие мелодии, такие ритмы, которые говорили о времени, в котором мы жили, с его трагедией и с его светом. И вот, когда симфония уже заканчивалась, мы вдруг увидели, как между музыкантами на сцене пробирается человек в военной форме. Мы поняли, что в Москве объявлена воздушная тревога, то есть через несколько минут состоится налет. Действительно, этот человек остановился рядом с дирижером, дал ему закончить симфонию и сказал, что в городе объявлена тревога, и попросил срочно спуститься в метро рядом с Колонным залом. Нам с приятельницей очень уж не хотелось сидеть в метро, и мы побежали через город ко мне домой, а жила я тогда на Покровском бульваре. Мы почти добежали до дома, когда нас все-таки поймали и посадили в какое-то бомбоубежище. Там мы пробыли до конца тревоги, когда был дан отбой, и вернулись домой. Мы жили с мамой на кухне, потому что в доме не топили, и мы отапливались газом, поставили одну кровать на двоих и так жили. Еще один из эпизодов культуры в Москве в тяжелые годы: в том же 1942 году мне довелось побывать на концерте замечательного пианиста Владимира Софроницкого. Он давал концерт из произведений Шопена в Зале Чайковского. На этом концерте мы сидели, как в университете, в перчатках, в шапках, в ватниках, в валенках. Сам музыкант был в концертном костюме, но на руках у него были перчатки с обрезанными пальцами, потому что рукам было холодно, а играть надо было пальцами, открытой рукой. Вот это мне очень запомнилось, и запомнилось мое ощущение Шопена, совершенно невероятное по силе. Сохранилось одно мое письмо другу, который находился в это время в Томске, где я описываю этот концерт и говорю о том, какие красоты, глубины, восторги он мне подарил.

В городе были театральные спектакли. Я видела спектакль «Уриэль Акоста» с незабвенным Александром Остужевым. С концертами все время выступал Василий Иванович Качалов, читал из Толстого, читал стихи Маяковского. Очень много значила в то время песня. Я помню, как вместе с Михаилом Владимировичем Алпатовым и Виктором Никитичем Лазаревым мы как-то раз остались в университете, там стоял разбитый рояль. Только что появилась «Темная ночь», и наша приятельница Галя Ростовцева играла эту мелодию, а мы все сидели и пели эту песню. Мы пели «Землянку» Листова, «Темную ночь» Богословского и другие песни военного времени. Они очень много для нас значили. Не берусь квалифицировать эту музыку, но тогда она стояла где-то рядом с той же Седьмой симфонией. Она помогала жить, я это знаю по себе совершенно точно. И ее не надо забывать, ее надо исполнять и сейчас. Мне кажется, она очень много для нас значит и сегодня. Конечно, мелодия «Священной войны», которую тогда играли все время по радио, — это тоже музыка, которая навсегда осталась в памяти.

Один из эпизодов кажется мне очень характерным для духа Москвы военного времени. Я уже говорила, что три месяца была в эвакуации. Затем мы с мамой вернулись. Подошли к нашей двери на Покровском бульваре на шестом этаже. Дверь была не заперта. Мы вошли в квартиру. Все было на месте, но исчезли две вещи. Исчез ковер, недорогой и не очень большой, и мы поняли, что он понадобился кому-то, кому было очень холодно. Но что поразительно: исчез третий том Шекспира из пятитомного собрания Брокгауза и Эфрона, которые я сама покупала по томам. Я потом пыталась восстановить этот третий том, но так и не нашла его в букинистических магазинах. И, вы знаете, я была счастлива, что кому-то во время войны понадобился третий том Шекспира. Ведь, наверное, в этом что-то есть.